Евген Плужник. Недуг |
|
2019 г. |
Форум славянских культур |
|
ФОРУМ СЛАВЯНСКИХ КУЛЬТУР |
|
|
|
Евген ПЛУЖНИКНедугРоманXVIIIЭто была маленькая, в полуподвале, харчевня из тех, где извозчики на ночь глядя, греются, а днем и утром перешептываются по углам какие-то странные личности, косо и пристально окидывая взглядом всякого нового посетителя; притон дешевых повес и лихих хулиганов, крепко известных в округе и в милиции. - Н-да… - покрутил носом Куница, присаживаясь к маленькому на тонких ножках столику, накрытому липкой в жирных разводах скатертью. - Ничего, - подбодрил его Иван Семенович, сам почувствовав, что не поговорить им в этом закутке, пропитанном чадом дешевого варева и водки. – Погреемся – да и ко мне… Не смакуя, тянул Куница пиво и только после паузы долгой ответил, показалось Ивану Семеновичу, с упреком: - Нет, Ванька… К тебе я не пойду. Дела у меня: нужно на утро кое-что для завкома подогнать… Это же только ты у нас птаха вольная… Иван Семенович усмехнулся в замешательстве и невольно отвернулся от Куницы: знал, что не выдержит его испытывающего взора. Да, отвернувшись, встретил взгляд насмешливый – одинокого, кроме них, посетителя, человека, видимо, жизнью крепко потертого. Сидел за соседним столиком, возле Ивана Семеновича, меланхолично на порожнюю стопку посматривал, а когда обернулся Иван Семенович, подмигнул ему почему-то иронично, из-под набряклых век серые с хитрыми огоньками глаза показав. - Да, Ваньк, - мямлил Куница, - птаха ты, можно сказать, вольная, а не завидую тебе… Нет. И голосом черствым, вроде нарочно хотел, чтобы прозвучало суровее, кинул: - Все еще путаешься? С той… - Путаюсь, - ответил вяло Иван Семенович и хотел пояснить, что напрасно так судит его Куница, что он и сам понимает всю бессмыслицу того, что делает, что это вроде недуг какой; да напомнило ему это слово, что обо всем уже давно переговорено, - и только махнул рукой, нудно глотая теплое негустое пиво. - «Путаюсь», - перекривил его с возмущением приятель. – Эх ты! Калоша… И, приглушив негодование крепким глотком, говорил спокойнее: - Ну, путаешься, то черт с тобой, наконец, волочись! Твое дело. Да и не это удивляет нас всех и гневит, а то, что все для тебя эта беспутная волокита, обо всем из-за нее забыл, все кинул… Я не пойму, просто не постигну, - развел он руками, - как таки-так – ради бабы какой-то бросить все, отказаться от дела!.. Тьфу!.. Ну я понимаю: должен иметь человек и свою какую-то личную жизнь, но так… Чтобы так! Нет! Не понимаю… Молчал, покусывая усы, потом как истину наивысшую выкрикнул: - Должен человек объединить личное с общественным. Должен найти какую-то гармонию между ними. - Глупости! – сиплым тенорком выкрикнул незнакомый сосед и непритворно доброжелательно улыбнулся. - Что? – сбился с толку Куница. - Глупости, говорю, эта самая гармония. Вещь невозможная. И уже перед Куницей, покинув свой столик, одергивал кургузый пиджачишко свой, бечевочкой перепоясанный. - Вы, гражданин мой дорогой, удивляетесь и, может, возмущаетесь, что вот пристает к вам неведомый субъект: дозвольте сказать открыто – блатной… Но вы же станьте выше – а на костюм не обращайте внимания… А что высказался я о гармонии так, то не нахально, по собственному опыту знаю… Да! Взяв стул и, к ихнему столику подсев, подморгнул: - Вот вы не гневитесь, граждане мои дорогие, а позвольте мне лучше поведать правдивую историю дней моих, и увидите тогда, что гармония эта самая не больше, как мечта… Думал Иван Семенович – отошьет Куница нахала, но тот молчал, растерянный, а наглец позвал через плечо звонко: - Гарсон! Доне муа… полдиковинки! - Ради знакомства, - пояснил он Кунице. – И, рваными башмаками пристукнув, представился: - Сычев Николай Сергеевич… Прошел огонь и медные трубы… Был всем: легче сказать, кем не был… Но всегда я – и хлопчиком был, и постарше, и сейчас – всегда к людям присматриваюсь. И если бы все вам рассказать, то толстые книжки написать можно. А только скажу я вам одно, граждане вы мои дорогие. Хоть и какие разные все люди, и хоть их – как песка морского, но можно их поделить будто бы на группы. Есть, которые о себе даже забывают и вечно в будущее устремлены. Чтобы всем, значит, лучше было. Сам, позвольте сказать, и обедать не будет, лишь бы все счастливыми стали. Ну, такому на себя самого, на покой или удовольствия, позвольте сказать, начихать. Это герои и предводители. Им и памятники ставят. А еще есть такие, что только о себе радеют и все иные для них только звук. Это эгоисты, они несимпатичны. У них только и мысли – как бы пожить всласть, богатство иметь… Театры им и рестораны… А бедность вокруг и люди все братья, так им даже без внимания. Этим обычно памятники не ставят, но в жизни они постоянно вверху и счастливы. И их большинство. И есть еще, граждане мои дорогие, люди, и люди эти самые наисчастливейшие, что в характере своем хотят совместить и то, и то… Чтобы, значит, позвольте сказать, и о потомках позаботиться, и самим радость в жизни иметь. Ну, а раз борьба, как вот и у нас было, то люди эти, то туда, то сюда – ну, и обычно неудовлетворенность. Для других работает – свое пропадает; за свое возьмется – для всех не успевает. А совместить это воедино как следует – тяжело и даже невозможно. Знаю на фактах своей жизни, когда вот разглядываю оком разума. Как сам я, значит, хотел объединить все. И есть это смутная правда моей натуры и всего жизненного кругооборота. А чтобы вам стало понятно, нужно знать автобиографию жизни моей. Сычев, не закусывая, глотнул две стопки и сразу же налил третью, будто боясь, что не позволят ему выпить. Зажмурился довольно и, глядя куда-то вверх, начал высоким сиплым тенором: - История моя в начале своем, позвольте сказать, одна безликость. Пока не грянула революция, и стал я деятель. Впрочем, хоть какое начало, а без него и конца быть не может. А по-другому и понять все, что со мной было, нельзя, не зная, как я пришел к этому. И придется порассказать вам, как я рос. Отец был мой дьякон. Другие скрывают, что они из духовных и даже срамятся писать о том во всяких анкетах, а я нет. Что же, что дьякон? Каждому нужно на хлеб зарабатывать. Ну, а что до религии, так я, позвольте сказать, присоединяюсь: это есть опиум для народа и даже дурман. Ну, да религия – это одно и, простите, философия, а отец дьякон – это другое дело и мой батя. А дьякон он был не настолько по образованию, сколько по старости лет – из пономарей выслужился. Доброты был великой, а в жизни несчастлив. Дьяконица его, мать моя, значит, померла, когда я еще кашку ел, родичей никаких не было, а в самом дьяконе хворь – пил. И пил, позвольте сказать, до беспамятства. Из-за этого гоняли его из прихода в приход, и везде он неугодным оставался. Ну, конечно, озлобился отец дьякон на князей церковных и роптал. А когда выпивши, то был как пророк. «Вертоград, - говорит, - погубили! Фарисеи и любостяжатели!» И шел под окна к батюшке и поносил: «Содома, - кричит, бывало, - и Гемморой!» Ну и тексты из Святого писания. Хоть и сам из духовенства, а ненавидел их. А владыку, архиерея то есть, так только и называл было – «мочало». «Мочало ты, - выкрикивает, - а не князь церкви! Неправых возносишь, а истинных в бездну ввергаешь!» И заметьте себе, граждане мои дорогие, это слово – «мочало». Слово как слово и, позвольте сказать, ничего больше, а из-за него случился первый катастрофический факт в моей жизни. Так, выкрикивая, дожился отец дьякон и я с ним, что никуда нас не принимают. А владыка так просто – «иди с миром»! Чем бы оно закончилось, не знаю, да жил в тех краях, около Псела, верст за пять от нас, помещик один, буржуй то есть, Аристарх Аристархович Подопригора. Магнат был, а что уже земли той у него было – Ривьера целая! Усадьба – ампир и домашняя церковь при ней. Так он и попросил владыку, чтобы направил к нему отца моего дьякона. Не за характер его, конечно, а ради красоты службы – за дьяконову гортань. А гортань у отца моего была, позвольте сказать, не голос, а паровоз! Как крикнет, бывало, «Многие лета» - звон оконный! А некоторые пани просто в обморок падали. И стали вот мы жить в имении Аристарха Аристарховича, помещика Подопригоры. А он и говорит отцу: «Я вас, отец дьякон, кормить буду, и вас, и сынка вашего, и дам на рясу иногда, но только не для того, чтобы вы мне по подворью выкрикивали. Пить пейте, а голос берегите, ибо он вас кормит, и есть вы даже артист». Стал тут дьякон меньше пить, и покой наступил. И даже обо мне начал было заботиться: позвольте сказать, гардероб справил и отвез в Лубну в бурсу духовную. Сейчас общее образование и школ таких нет… Что, правда, мало кому и в голову придет – на попа учиться, ведь это теперь невыгодно, да и наука для этого без надобности. Ну, а тогда… Не хотели и брать меня, как дознались, чей я. «Нет, - говорят, - в классе места для него». И снова тут Аристарх Аристархович выручил, помещик Подопригора. Да только хлопоты, волнения оказались бесплодными. Не успел я обжиться, может, и месяц не минул, слышим, направляется к нам архиерей с Полтавы. Ну, беспокойство, обычно; начальство аж телом спало – похудело. Чистят, моют и всякое такое… Раз заходит к нам в класс сам инспектор. Говорил то, другое. И как предстать, и что сказать… И чтобы руки, значит, чистые. И уже уходить хотел, да вспомнил: «А вы знаете, - спрашивает, - как зовут владыку, наше преосвященство?» А мы – ни писка. «Ну, кто знает?» Молчим. «Ай-ай-ай! – говорит. – Да вы же слышали, как отцы ваши называют его и богу за него молятся! Ну, вот твой тятя как называет владыку?» - да и на меня пальцем, пальцем. Поднялся я да: - Мочалом, - отвечаю, - называет. И-и, гражданин мой дорогой, что тут было! Я уже и владыку того не видел, и в общем – конец. Дьякона вызвали. Что уже там ему обо мне да и о нем самом говорили, не знаю, а только всю обратную дорогу отец смутным был и не пил. - Сыну, сыну, - сказал. – Так мне не хотелось, чтобы ты в попы вышел!.. Все мечталось, что ты офицер будешь или там профессор какой… А теперь вижу, что на пономаря не вытянешь. Разве, что благодетель наш, Аристарх Аристархович Подопригора не забудет. И заплакал даже. И домой приехал, как запил, как запил, но уже смирно – и все вздыхал. А перед Николой зимним и помер. Остался я сам сиротой как перст. И был я, граждане мои дорогие, словно беспризорное дитя, а как в тот час-то хоть и в поводыри слепому нищему. Похоронили отца дьякона, хожу я по двору, ну в мыслях и одна тусклота. Отрок, позвольте сказать, был, то есть подросток и даже меньше, а понимал, что некуда мне деваться. Когда это выходит на крыльцо Аристарх Аристархович, помещик Подопригора, и управляющий с ним. И говорит Аристарх Аристархович: - Вот дитя, как былинка в поле, а я хочу быть ему за благодетеля. И показалось: слезы из глаз. - Отдайте его, - сказал, - в науку к моему повару. Пусть приучается, а на старость – хлеба кусок. Стал я с того времени на кухне жить и повару возле плиты помогать. А еще я вам скажу, граждане вы мои дорогие! И папенька мой отец дьякон, и другие, да и я сам – все признавали Аристарха Аристарховича, помещика Подопригору, не иначе как благодетеля. А только, позвольте сказать, есть это одна фантасмагория. Какая же это доброта, когда он от меня корысть имел? Ну, одевали меня, конечно, кормили, но я же днями целыми был ему как слуга. А гости там или еще что, то и ночи не досыпал. Ах, граждане! Да такое богатство имея, мог он меня в школу отдать и даже в академию… И был бы я, возможно, Ньютон какой или книги печатал… Ну, а ему деньги, конечно, дороже, чем будущее человека! Так вот и стал я жить на кухне. Сначала все хорошим мне казалось и был я счастлив совсем. «Ну, - думаю, - есть у меня все, что человеку нужно». Было сладкое, на третье что-то, где пальцем ковыряешь… Известно, ребенок… Живу я год, живу два, живу и дальше. Картошку чищу, помои выношу… Ну и к кушаньям приглядываюсь… Соус английский и прочее такое… Да только, чем дальше, стало беспокойнее мне. Другие дети, смотришь, и поиграют, и в школу, и развлечения какие-то… А ты, позвольте сказать, как проклятый возле той плиты. С утра до вечера. Кофе спозаранку и легкий завтрак, спустя время – чай, позже второй завтрак, дальше обед, потом чай, снова же такой ужин… Поверите, до часу ночи никогда не ляжешь! И дивно мне – и тогда было да и теперь – сколько ест буржуазия – страх! И все, по-моему, из-за безделья и свободного времени. Одно – делать нечего, а главное, энергия выхода ищет: вот и изводят, значит, заглушают. А то, смотри, гости наедут – вакханалия, одним словом! А я, как подрос, то возле стола прислуживал; костюм на мне с золотыми нашивками, и вот стою – салфетку там подашь, то, другое… в общем… Так наслужишься, бывало, что ночь придет, ляжешь – сон не берет! И стал я чувствовать, граждане мои дорогие, всю несправедливость в моей жизни. Не понимать, нет, детский еще ум, конечно, а чувствовать. Что вот, мол, иным куда лучше жить на свете, а они ведь ничем не отличаются, такие же самые. И особенно подталкивал меня в душевных переживаниях вот такой факт. У Аристарха Аристарховича был только сын. То есть и еще были, да то дочки. И когда я понимать все стал, то они уже замуж вышли и по столицам да заграницам перебывали. С ним же в имении жил только сын, как и отец, Аристарх. Это у них в крови. И любил же Аристарх Аристархович Подопригора своего сына! - Есть ты, - бывало, говорит ему, - сын мой и наследник – Аристарх Третий. Ничего для тебя не пожалею! И правда не жалел. Чего бы не пожелалось Аристарху Третьему, то и есть. Ну, хлопец и капризничал. И то ему не так, и это не угодно. И панькались – нянчились все с ним, простите, как с дурнем. А он ленивый-ленивый был! «Не могу, - заявляет, - в школе учиться, мигрень у меня!» - «Ну, учись дома», - говорит батя. И сразу же учителей ему. Да только и тот плох, и тот некудышный, аж пока приехал один – молодой такой, усики черненькие и блестящие пуговицы. Студент. Учатся вот они, а я им в двенадцатом часу завтрак подаю. Ну, подашь да и слушаешь, как они там и о том, и о сем… А больше всего мне георгафия полюбилась… А на кухне повар аж сатанеет, позвольте сказать: «Где тебя лихая година носит! Целый час шляешься!» Молчу, бывало, а сам все думаю о тех заграничных краях из географии… Как там – так ли, как и у нас? Да и осмелился однажды вечером. Смотрю, гуляет студент, по саду прохаживается… Волос ему лоб прикрыл, а в лице задумчивость… Подступился я тихонько да – кхм… кхм… А он: - Чего тебе, хлопче? - Я, - говорю, - о географии… Поглядел на меня – и верьте или нет – огонь из очей. А дальше усмехнулся да берет меня за руку, сажает на скамью возле каменной богини и сам рядом присаживается… И такой голос у него задушевный – вот сколько лет минуло – все и звенит он во мне! - Давно я, - сказал, - присматриваюсь к тебе и вижу, что тебе наука спать не дает… И как начал, как начал… Много чего я не понял, а кое-что постигнул-таки. Что вот, мол, наука – это все, и, позвольте сказать, сила. С нею люди вырастают. А только что бедному она не доступна – несправедливо. Было это уже вечером и слышу – кличет меня повар и ругается. Вскочил я бежать, а все же не утерпел. - А в других краях, - спрашиваю, - как? Ну вот в Пекине, Нанкине и Кантоне? - Там, - отвечает, - лучше, конечно, культурнее, но все равно: которые бедные – то тем хоть плачь! Часто после этого наставлял он меня и обо всем, обо всем, граждане мои дорогие, говорили мы с ним. А больше, позвольте сказать, о несправедливости. - Вот, - скажет, бывало, - учу я остолопа и идиота. А потому, что деньги… А ты бедный и сиротой остался, может, в тебе талант пропадает… Но жди, - говорит, - скоро уже… И пойдет, и пойдет такое рассказывать, что я и не разберусь… Про час расплаты какой-то все говорил и что он недалече. И такая печаль, тоска на меня нашла, что не высказать! То все науку познать хотелось, чтобы не кухарить, а то уже просто одолела зависть… И даже, позвольте сказать, злость. «Вот такие, - думаю, - люди! Ну, чем я хуже других? И может, талант пропадает… А поди же – благодетель называется!» И будто новыми глазами стал я смотреть на жизнь свою на кухне и на Аристарха Аристарховича, помещика Подопригору. А что уже сынок его – так стал он для меня просто как враг и василиск*. Увижу когда – то по телу дрожь… Спать я перестал и покой потерял. И случилось тут, граждане мои дорогие, такое, что его, позвольте сказать, и в книгах не вычитаешь… Злодейство и даже душегубство! Как я дошел к этому, откуда мне такое пришло в ум – не знаю. А только факт покушения на личную жизнь Аристарха Третьего. Велел мне повар сготовить для Аристарха Третьего котлеты куриные. Делаю я, а сам глаз от стены не оторву! Что поверну голову, а взгляд снова туда… Что за гипноз такой! Подхожу я к стене и вижу – торчит гвоздик… Гвоздь обычный. И была тут минута, как во сне… Вытаскиваю я тот гвоздик – и в колету! Далее в сухарики ее, поджарил – несу. Подаю я котлету сыну магната и вроде благодетеля, а сам аж белый… - Чего это ты, пономарчук, - допытывается он, - бледный такой? А я только слюну глотнул – да за дверь. Выбежал во двор – ни жив ни мертв: жду. Как поднялся шум в палатах. Как забегались! Коней седлают! За доктором едут! - Что такое? – спрашиваю сам не свой. - Паныч, - говорят, - котлету жевал и гвоздиком отравился. Так, что и зуб сломал. Ну, на другой день отхлестали меня, избили. И может, выгнали бы меня, да известили по телеграфу о каком-то семейном происшествии в столице, и Аристарх Аристархович выехал той же самой ночью из имения своего вместе с сыном. Уехал и студент. И остался я снова один на кухне. Да уже вместо детской невинности в сердце был я недоволен долей своей и даже растерян. И всюду с того времени, граждане мои дорогие, видел я, позвольте сказать, несправедливость в том, что вот одни бедные, а другие богатые. Перевод с украинского Петра Чалого.
|
|
СЛАВЯНСТВО |
Славянство - форум славянских культурГл. редактор Лидия Сычева Редактор Вячеслав Румянцев |